Что мне кажется симпатичным в советской истории?

Рубрики: [Фейсбук]  

Нет, разумеется, не в самой Советской власти, этого черта я отказываюсь любить, а — в том мире под ней, где приходилось жить русским людям почти весь двадцатый век.

Во-первых, было такое время между примерно 1922 и 1928 годом, когда одна большевистская мясорубка уже закончилась, а другая еще не началась.

Убийства и отправки «на Соловки» по-прежнему происходили, но как бы в щадящем — по советским меркам — режиме, и возникло ощущение, что жизнь нормализуется, жизнь возвращается.

И в условиях этого возвращения — мнимого, как оказалось чуть позже, — образовалось много всего прекрасного. Перечислять очевидные художественные имена я не буду, — замечу только, что даже в радикально противоречащем новой реальности православном мире именно в это время наблюдается настоящий расцвет. Многие подвижники, проповедники, аскеты и учителя того времени были бы с трудом терпимы и дореволюционным синодальным строем, и уж тем более не имели шансов на понимание со стороны официальной церковной структуры, какой она стала в 1943 году. А тут — в этом опасном и нищем хаосе — у них, тем не менее, возник недолгий свободный коридор.

Примерно то же самое касается многих других соседних процессов: реставрировались памятники, бывшие аристократы оказывались заведующими музеев, старые офицеры преподавали в красных академиях, разрешались бизнесы, рестораны, магазины.

Изнутри этого 1924 или 1925 года казалось, наверное, что все самое скверное уже позади и — «будем как-то терпимо жить».

Увы, это была ошибка. Но то время, когда новомученики соседствовали с авангардистами, а бывшие с партийными уклонами — все равно оставило удивительный след.

Следующая остановка — 1945 год.

Прав Пастернак — несмотря на все ужасы войны, она, по-видимому, имела некий освобождающий, странно раскрепощающий эффект. На смену фантазийному кошмару инквизиции тридцатых с разоблачением воображаемых врагов — пришел ясный внешний противник, и людям понадобились простое выживание и простая борьба, хоть и очень страшные — в наших-то мирных глазах — но тогда хоть немного исправлявшие прежнюю безумную жизнь.

И, когда вместо растерянных и несчастных красноармейцев в котлах и плену сорок первого — явились победители сорок пятого, случилось то, что уместно назвать — помните графоманскую книжку? — русский человек расправил плечи.

Это хорошо видно на фотографиях. Люди 1945 года резко повысили свой статус, ранг, они из задавленных объектов советского эксперимента вдруг стали равными 1812 или 1914 году, такими же красивыми, уверенными, словно бы свободными на минуту.

Конечно, на этот раз это было совсем уж недолгое счастье. Джуга отлично понимал, что происходит, он понимал, что стремительное повышение ранга русского народа — а дошло до того, что в Ленинграде даже случилась частичная декоммунизация улиц, немыслимое дело! — это очень опасно. И потому старый гангстер просто обязан был срочно отменить 9 мая, задвинуть Жукова куда подальше, быстро зажать то, что уже задышало, ну и вообще сделать так, чтобы победа стала как бы не бывшей, отменить ее. Иначе заново рожденная нация могла бы и стряхнуть с себя мусор коммунизма.

Ленинградское дело через несколько лет поставило точку в этой несостоявшейся, но все же смутно ощутимой истории.

Дальше — рубеж пятидесятых и шестидесятых.

Это время, когда после сорокалетнего — жутко даже представить — существования по правилам чрезвычайщины и мифологического, безличного упыризма «масс» — возникает пространство отдельного человеческого «я» и отдельного быта.

Оказывается — впервые после 1929 года, — что советский человек — это не просто слипшийся ком согнанных на заводы, в бараки и казармы «трудящихся», фрагмент какой-то единой неживой материи, а — человек.

У него может быть своя квартира с горячей водой, туалетом без очереди и кухней только для себя.

У него может быть любовь, поиски, разочарования, сомнения, вкусы, конфликты.

И даже иностранец для него — это теперь уже не только шпион, но и, например, джазмен. А то и навестивший Россию родственник-эмигрант.

Обыватель двадцать первого века уже не поймет, какой это был грандиозный момент: от первичного кровавого инкубатора большевизма — к робкому возвращению частного мира.

Перечислять фильмы, книги, имена, которые родились в этом облегченном выдохе, на выходе из ада, опять-таки не буду, их помнят все.

От тех лет и до сих пор остался какой-то милый призрак, и даже Дора Лазуркина, на 22-м съезде предложившая выкинуть Джугу из мавзолея, поскольку ей снился Ленин и жаловался на неприятную близость, вспоминается с улыбкой.

Далее, зрелые шестидесятые и семидесятые.

Всем, кроме совсем уж замордованных пропагандой нынешних коммунистических пенсионеров, а тогда детей и подростков, понятно, сколько нелепых и бессмысленных запретов, сколько убогих и мучительных неприятностей содержала та эпоха, и как унизительна была та жизнь, где катастрофическое количество предметов, товаров, занятий и сущностей, от апельсинов и колготок до книг и путешествий — были отодвинуты в сферу труднодоступного, а то и фантастического.

И, тем не менее, случилось в той культуре и какое-то осеннее усложнение, какая-то долгая и очень правильная неоднозначность, развивавшая и расцветившая то первое очеловечивание мира, что произошло при Никите.

Лучше всего это видно в кино того времени, где много пауз, оттенков, глубокой сдержанности, противочувствий и легкой, смутной мятежности, прекрасной именно своей непроясненностью.

Возникло этакое советское викторианство — суровое и, на нынешний взгляд, наивное, но красивое. Старея, теряя свой умирающий коммунизм, Советская власть начала странным образом искать себя в образах то белогвардейцев, то русских дворян, то древней Руси, да и самих революционеров-интеллигентов, которым она сочиняла прежде запрещенные сомнения и невозможную мягкость.

Советское старение и советская неоднозначность — это и до сих пор ценно. Впрочем, еще вопрос, чего тут было больше, внутренней эволюции этой культуры или влияния общемирового духа, который тогда поднялся невероятно высоко.

Так или иначе, мы можем смотреть теперь на фильмы вроде «Служили два товарища» или книги Трифонова-Казакова только как на явления утраченной цивилизации. В нашей теперешней мексике этого уже не бывает.

И, наконец, ранняя перестройка.

Где-то между 1986 и 1989 годом разрушение советского уже чувствовалось, но еще не набрало трагической силы, и еще не было ясно, какой страшной окажется его цена.

И в эти годы возник тот простодушный, губительный — борьба с ним стала нашим паролем в следующем веке, — но все-таки пленительный романтизм открытия большого света, где поют что угодно, наряжаются как хотят, смотрят и читают все подряд, и где, в глупом противоречии с апостольским, как будто бы все позволено и все полезно.

Если лучшее брежневское сказалось в кино, то лучшее перестроечное — рок-н-ролл, и как можно сейчас представить, что у нас есть одновременно Аквариум и Летов, Мамонов и Цой, Башлачев и Кормильцев, и кажется, что так и должно быть, и так и будет всегда. Никак. Не должно. И больше не будет.

Советские люди бросились тогда выбрасывать свою жизнь из окна, но если на минуту перестать читать ту мораль, которую теперь не оспорить, то надо признаться, что сам момент этой дефенестрации, этот полет — был пленительным, и каждый кадр, оставшийся от этого 1988 года, с этим Арбатом, где проповедуют, стоя на пустых ящиках, с этими невероятно взрослыми, как сейчас можно подумать, но в то же время и такими детскими лицами митингующих и вольно торгующих, спорящих и стоящих в очереди за волшебным бутербродом, — каждый кадр свидетельствует о том, что это были великие годы.

А что до того, что все плохо кончилось, так разве сама жизнь любого человека не говорит о том же самом в финале?

Советская история была чугунно страшна.

И все-таки иногда — во времена ее путаной юности, смертельных испытаний, хрупких послаблений или старческого благодушия — что-то живое и, значит, вечное возникало в ее темных мирах.


 Издательский Дом «Новый Взгляд»


Оставьте комментарий



««« »»»