Меня назвали в честь прадеда.
Прадед был положительный герой прозы Трифонова: донской казак, он успел в самые ранние свои годы повоевать чуть ли не в Первой Конной, а потом стал журналистом, работал в «Комсомольской правде» и занимался международными делами.
Керзон, Бриан, Чемберлен, Ллойд Джордж, Генуя и Рапалло, – я не знаю точно, но почему-то легко могу представить, как он читает лекцию обо всем этом в каком-нибудь доме культуры, и работницы в светлых и темных платочках смотрят на него своими пустыми волнующими глазами.
По словам бабушки, он вел себя неосторожно. Говорил лишнее, шутил ненужные по тем временам шутки, а однажды, кажется, даже поддержал платформу оппозиции на одном из партийных собраний двадцатых. Двадцатые не подозревали о существовании тридцатых, и потому голосовали так, как хотели; тридцатые, меж тем, тихо сидели рядом и запоминали.
Мне иногда бывает неловко перед ним.
Я чувствую себя виноватым за ту огромную, немыслимую дистанцию, что образовалась между двадцатым и двадцать первым веком, за полное разочарование во всем, чем он жил, и во что он верил. За то, что мои собственные мнения спустя почти сто лет даже не огорчили бы прадеда, а он просто не смог бы в такое поверить: какой Шульгин? какой Розанов? какой Союз Русского Народа? и это в 2017 году, когда у нас будут коммуны на Марсе?
За то, что мне хочется поздравлять его с днем Красной Армии – его армии, но для меня самого таким праздником – и в те же самые дни – давно уже стал Ледяной поход добровольцев, а вовсе не комические похождения Дыбенки и Коллонтайки.
Я ничего не могу сделать с тем, что живу в другом мире, и каждый знак, каждый признак этого моего мира – все дальше и дальше уводит меня от прадеда, как в сентиментальной фантастике – привет, коммуны на Марсе, – когда корабль медленно отдаляется от одинокого человека, оставшегося умирать в пустом космосе.
Весь наш советский двадцатый век – это такой человек.
И мы не можем его вернуть.
Мы должны с ним прощаться.
Но иногда бывает иначе.
Иногда я словно бы чувствую, что прадед где-то поблизости, что он не остался в ненужном, заброшенном космосе коммунизма, а перешел на другую, неизвестную нам сторону бытия, поддержал, как сказали бы в его годы, платформу оппозиции всему земному, так что теперь и мои правые мнения его скорее смешат, чем ужасают, и нет для него больше разницы между 23 февраля красных и 22 февраля белых.
Но он каким-то образом видит, что я – в непредставимом для него времени – бываю в редакции «Комсомольской правды», и что-то пишу и говорю там о международных делах. Его это не удивляет: ведь если меня даже зовут так, как его, – как же мне там не бывать?
И когда мне бывает грустно, мне хочется спросить его, подражая чему-то великому в том, уходящем от нас советском мире:
- Как жить, прадедушка Митя?
- Ну откуда мне знать, – говорит он с другого берега. – Я был моложе, чем ты, когда меня расстреляли.