ПАВЕЛ ВАСИЛЬЕВ
Будет неправдой сказать, что я пишу тебе потому, что я одинок. Напротив, я мечтаю об одиночестве: чтобы телефон не зазвонил никогда, никто не вошел и не заставил отложить книгу. Ничего подобного, похожего на современное отшельничество, не происходит, да и не может происходить.
И все-так, все-таки… все чаще вспоминается мне парень в мятом плаще, который рассказывает мне, случайному встречному, о том, что ждет его вечером. О жене, о сыне и теще, которых любит, о деньгах, которых впритык, о том, что курить на кухне можно будет только после двенадцати. А назавтра ничего не изменится, и к вечеру все повторится.
Я тогда не понимал парня, я просто молча слушал.
Потребовалось несколько лет, чтобы я оказался на месте попутчика в мятом плаще (странно, лица, глаз не помню, помню лишь мятый интеллигентский плащ), понять, что это жизнь диктует однообразие и скуку, скуку и однообразие. Одиночество.
Почему все лучшее – в прошлом? Разве так уж я стар? Почему я, проходя мимо твоего окна, смотрю на него? Почему вспоминаю кеды, протертые на асфальтовом футбольном загоне напротив? Тогда я хоть мог надеяться: выглянешь и увидишь, теперь-то я знаю, как ты далеко, но ведь смотрю, смотрю. И даже дочке рассказывал, почему приходил на этот асфальт, почему гонял мяч именно здесь. Кажется, дочь меня понимает…
Не в ожидании ли невозвратно ушедшего и заключено собственно счастье? В ожидании – не в данности.
Почему, сколько ни живешь ты на свете, все друзья твои в прошлом, в безвалютном, беспроигрышном прошлом? Мы не могли, мы не умели проигрывать, обходя всякий раз чужое и не зарясь на лишнее. Почему-то мы мало думали о будущем, не пытались распределить силы, накопить что-то для себя лично. К чему? Богаче нас не было – мы были уверены в этом.
Я уже с семи лет знал, что такое снежный лес, по которому надо пройти километров пятнадцать на лыжах. Я не сомневался, что я пройду и проходил, успевая почувствовать красоту леса.
Твои дети бывали зимой в настоящем лесу?
Меня учили, что труд – всему основа и что хороших людей вокруг очень много, стоит лишь подойти.
А что думают наши дети по этому поводу?
Мне сказали весьма авторитетные люди, что одиночество – спутник всех умных людей. Спорить, как ты понимаешь, означало бы признать себя не совсем умным. Я и не спорил.
Но порою мне кажется, что моя дочь одинока с самого детства.
Самое поразительное. Никаких разбитых надежд, никаких мрачных историй, никаких надорванных жил и прочих признаков скепсиса ни в жизни, ни в характере не обнаружено. Спроси у любого. Тем не менее, я пишу тебе, трачу слова, чтобы сказать правду. Бог его знает, поймешь ли, но когда-то давно ты понимала. Занавеска на седьмом этаже отодвигалась, ты видела нас на асфальтовом поле, видела меня, и этого хватало для счастья.
Этим летом меня властно потянуло в церковь. В нашу сельскую церковь над озером, где тревожно кричат чайки. Я крестился и был покоен довольно долго. Но другим я не стал.
Со мною остались все те же привычки, все то же равнодушие к вещам, то же беспричинное чувство вины перед людьми, та же вдруг нападающая апатия и тоска, то же стремление любить весь мир.
Я старался заглушить печаль работой и вином. Временами мне удавалось, порою я брал самую нужную в этот момент книгу и бывал счастлив, иногда мне хватало сил сыграть по мячу так, как раньше. Но чаще я молча смотрел телевизор, решал будничные вопросы или, наоборот, лишь запутывал их. И почему-то ощущал себя старым. Никчемным, вечно неуспевающим, больным.
Раньше мне часто хотелось встретить тебя и лучше бы в тех же самых местах, где все начиналось. Теперь же часто думаю: а вдруг ты совсем не та, озорная, легкая и понимающая, которая так и не захотела называть меня по имени. Ты уже отягощенная детьми, болезнями, магазинами, косметикой и годами мамаша, у которой все хорошо и даже муж непьющий?
…Много лет назад ты прислала мне одно за другим три грустных письма. Теперь я ответил тебе, как исповедался. Прости, если письма мои были грустными. Я так и не научился врать женщине.