Россия середины двадцать первого века (как это странно звучит) давно разлюбила утопии — те, которыми она так прославилась сто лет назад, и за которыми она следовала до космических шестидесятых.
Редко-редко ещё раздаются какие-то экзотические, одинокие голоса, вещающие о том, что мы, мол, это «всемирная империя», что «наша миссия — это справедливость», нам надо на юг, на восток, на край света, на Марс, и что русский человек для того и живёт, чтобы исполнить чью-то прихотливую фантазию — и неважно, коммунистическую, военную, научную или сектантскую. Но это, повторюсь, редкость, это теперь вестник цирка, а не будничный, массовый сдвиг.
Россия с китчевых американских картинок — ракета, медведь, борода, танк, балалайка, то ли к сердцу прижмет, то ли водки нальёт, — кончилась навсегда.
Её постепенное исчезновение связано с изживанием двух исторических типов: политрука и мужика. Одержимый самыми радикальными идеями студент, революционер, комиссар, интеллигент — и податливый, слабо ориентирующийся за пределами сельского мира бывший крестьянин, — эта не то чтобы сладкая, скорее, горькая парочка долго трясла родину как несчастную грушу, производя страшные и великие события, а потом тихо иссякла.
Деревенский ресурс — дёшево стоящий, молодой, многодетный, покорный, легко поддающийся переделке в казармах, заводах и партийных органах, — сменился новым городским обществом, куда более требовательным, если угодно, взрослым.
А прогрессивная общественность, пройдя сквозь войны, репрессии, разочарование в революциях и эмиграцию, сильно уменьшилась, и вся её прежняя ярость, весь её боевой и непримиримый настрой теперь умещаются в паре дежурных фраз: дайте нам Сидорова вместо Петрова и гей-парад вместо обычного парада.
Мы уже не империя, и никуда не летим. Медленно ходим от одной лавочки до другой, ворча под нос.
Вместе с тем, Россия середины двадцать первого века (и снова выразимся так непривычно) — уже разлюбила и так называемую свободу, в той её шумной и мнимо заграничной версии, что была в такой моде лет тридцать назад.
Огромных размеров обида — или, иначе говоря, неприятное отрезвление, сразу и государственное, и народное, произошедшее с родиной на границе тысячелетий, когда стало понятно, что нет того волшебного западного мира, который ждет русского человека, который любит его и считает равным, а вместо него имеются ближние и дальние соседи — когда надо — жестокие, а когда — лицемерные, но всегда — не в ущерб себе, — так вот, эта новая жизнь уже без американского и европейского Деда Мороза идёт до сих пор, и крайне маловероятно, что она скоро сменится взрывом надежд и эйфории насчёт того, что мы тут всех свергнем, всё перевернём, и всех вокруг нас обнимем, и таким образом процветём.
К тому же и заграничные, фирменные представления о свободе — мягко говоря, мутировали за это время.
Буквально из ничего в передовых странах образовался пугающий, мрачноватый порядок, в рамках которого мужчина вечно виноват перед женщиной, белые — перед приятно смуглыми, местные жители — перед мигрантами, и все они — испортили климат и недостаточно страстно хотят сменить пол.
С какими чувствами на этот оруэлловский рай смотрит Россия?
Со смесью страха и смеха.
И сама туда точно не хочет.
Но есть и ещё один свергнутый кумир.
Дело в том, что родина устала от шальных денег.
От чужого разгула, который чиновники быстро заимствовали у бандитов, от запаха скоробогачества и агрессивного освоения кассы любой ценой. Условная Рублёвка, некогда работавшая символом счастья, вызывавшая острый интерес, замешанный на густой зависти, уволена со своего пьедестала — и в этой нынешней неприязни к бессмысленному шику уже нет советского пафоса. И это вовсе не гнев униженных и оскорбленных, а усталость мирного и зажиточного обывателя: але, гараж, ваш праздник закончился, хорош шуметь.
И вот именно эта интонация — раздраженная, как у отца, который пришёл с работы, а дети бегают по потолку и играют с котом в космонавта на центрифуге, — и подводит нас к главному национальному желанию ещё на долгие годы.
Нормализация.
Правила и порядок.
Честность, отчётность, деньги в дом и жизнь по средствам.
А если кто забывается, так сразу бить по загребущим рукам.
Потому что чем дальше, тем больше Россия таит в себе, как говорил классик, некоторую грубость по отношению к миру глобальных планов, бесконечных торжеств, щедрости в чужой карман и хронической неспособности сделать что-то мелкое и конкретное, нужное здесь и сейчас: починить, заплатить, вылечить.
Русский человек больше не солдат, не крестьянин, не барин, не интеллигент, не подросток, не коммунист и не наивный мужик с бомбой и медведем.
Он — много раз битый жизнью, опытный и недоверчивый бюргер, растерявший любые иллюзии что про тех, что про этих, ведь сегодня одна власть, а завтра другая, но кредит всё равно надо платить.
И он уверен, что уж после всего, что случилось за эти лет тридцать, нет, сто, да может даже и больше, — его уже не обмануть.
Пусть он окажется прав.