Батька Лукашенко в эти августовские дни — это человек-метафора.
Он — это сам двадцатый век.
И этот двадцатый век — седой, хмурый, с трактором и автоматом, — стоит один против огромной толпы из двадцать первого века, толпы еврооптимистов, смм-менеджеров и авторов телеграм-каналов.
— Сдавайся! — кричат они. — Сдавайся, дед, прошло твое время. Твой автомат не стреляет, твой трактор — ржавый, а мы зато смотри какие модные и веселые. Вали отсюда по-хорошему, дед, с этой своей скучной картошкой. Тебе же весь цивилизованный мир говорит — сдайся уже, маразматик.
А он не сдается.
Стоит и нехорошо смотрит.
Ну, кто на меня?
И в этот момент уже вроде бы гарантированного победителя охватывает странное сомнение.
И будущее — такое сильное, свободное, счастливое, — вдруг понимает, что оно, пожалуй, не будет подходить близко к прошлому. Не будет слишком настаивать, а то мало ли что.
А двадцатый век где стоял, там и стоит.
Толпа смм-менеджеров, коучей персонального роста, бизнес-евангелистов и редакторок в белых кроссовках медленно пятится, она отступает, делая вид, что у нее просто другие планы на вечер, только и всего, — а двадцатый век где стоял, там и стоит.
— С ума сошел!
— Все равно скоро помрешь!
— Мы придем еще!
И они правы.
Время идет, и когда-нибудь так и будет.
Но жизнь устроена так, что она иногда продолжается вопреки времени, она продолжается, когда обязана оборваться, — и этот упрямый век, этот упрямый седой человек держится на последней черте и отказывается подчиняться.