Про новую жизнь

Рубрики: [Фейсбук]  

Но что же делается с человеком, который отныне прекрасно живёт? Долго-долго прекрасно живёт, целыми поколениями уже вырастая без голода и стрельбы, без всякой борьбы за выживание.

Его внимание занимают две вещи.

Во-первых, собственные душевные терзания.

А вдруг меня кто-то обижал в детстве, а я позабыл, и всё-таки до сих пор весь измучен этой скрытой травмой? Или мужчины травмировали меня своим невниманием? Нет, они травмировали меня своим вниманием! А не бросить ли мне есть мясо? А не бросить ли мне есть вообще всё, кроме вот этих чудесных корешков? А кто я? Может быть, я то женщина, то мужчина, а то временами и что-то другое, особенно вечером, когда хочется куда-то пойти, но не зовут, сволочи, вот тогда я от отчаяния становлюсь небинарным и гендерфлюидным.

Во-вторых, экзотика.

А не поехать ли мне в Индию — искупаться в той речке, где сжигают трупы? Или махнуть на Амазонку? Или в Африку — ведь только там сохранилась подлинная мудрость свободных людей, живущих в гармонии с природой. Как прекрасны пакистанские мигранты! Милые, дорогие сомалийские беженцы, добро пожаловать, мы вас так ждали! Обычай закапывать в землю того, кто вам не нравится, рубить ему руки и забивать его камнями — это вполне простительное свойство идентичности людей, пострадавших от христианского колониализма.

Потому что сознание, освобождённое от тяжести прежних забот, устремляется либо глубоко внутрь, к узорам собственной психики, либо как можно дальше вовне, туда, где красота туземной жизни плотно закутана в тряпку.

Надо признать, что на первом этапе этого освобождения — перемены сопровождаются исключительным творческим цветением. Когда новая жизнь — та, в которой больше не хочется воевать, вкалывать, рано умирать, много рожать, отпихивать ближнего локтями, командовать и подчиняться, — едва показывается из-за привычных декораций истории, начинается праздник свободы. Мир шинелей и фабрик, мир чинов, наказаний и намертво выученных социальных ролей — вдруг сменяется миром Леннона и Джаггера, Годара и Пазолини, словно бы состояние, бережно скопленное культурой, тратится в один момент.

Но этот красочный фейерверк шедевров, имён и открытий — сверкает только до тех пор, пока цела пушка, та устаревшая пушка порядка, что где-то внизу производит салют. Как только старая жизнь побеждается и вытесняется до конца — сразу и обнаруживается, что ресурс таланта, масштаба, огня уже исчерпан, и впереди — серые будни инфантилизма и деградации, пакистанской миграции и гендерфлюидности.

И мы-то знаем, как это бывает.

У нас всё это уже было.

Русский образованный класс, рождённый екатерининским и александровским имперским расцветом (в господской своей половине), а затем и николаевским хмурым порядком (в разночинной своей половине) — к концу позапрошлого века достиг такого нежного разнообразия, такого благородного истончения и рафинированного совершенства, что начал уничтожать сам себя. Гендерная небинарность тогда называлась декадансом, а борьба за туземную справедливость и гармонию с природой — народничеством, но суть была та же самая: благополучные во многих поколениях люди — от избытка чувств и недостатка проблем — принялись разрушать всю ту жизнь, которая их создала.

И, как и в случае с западными шестидесятыми, первые опыты ломки этих надоевших основ — дали замечательные результаты. Поколение, смело шагнувшее в романтическую неизвестность на переломе веков, подарило нам такое количество гениев, что даже и выбирать из их ряда одного Блока, или Цветаеву, или Маяковского, или Филонова, или Мейерхольда — странно и неудобно. Но когда революционное разрушение свершилось, когда открылась та новая страница бытия, о которой так спорили и которой так ждали, — настал унылый советский мрак.

Больше того, в России было ещё и особое чудо: здесь жил человек, который в одну свою жизнь вместил всё — и грандиозность старого мира, его возможности, его победы, и его дальнейшее самоизживание, потребность в том, чтобы себя перечеркнуть.

Лев Николаевич — сначала аристократ, офицер, помещик, многодетный отец, архитектор своих романов, а потом отрицатель всего — вот вся нынешняя западная трагикомедия, но так сгущённая и так величественно воплощённая в Толстом, что не вызывает насмешек, одно почтение, только глубокий вздох.

Но на смену барскому опрощению приходит пролетарская простота, а вместо праздника непослушания является сомалийская тряпка.

 

 

 


Дмитрий Ольшанский


Оставьте комментарий



««« »»»