Юрий Поляков: «Граф в шоке!»

Когда-то повесть Юрия Полякова «Апофегей» прогремела на всю страну – тогда еще, кстати, называвшуюся СССР. Это была самая трагическая, самая пронзительная и обаятельная книга Полякова – история любви карьериста к аспирантке.

– Интересно, а новое поколение разговаривает в постели на новом языке?

– Конечно. Сравните язык двадцатого столетия со слогом девятнадцатого. Любовный щебет – не отдельный язык, это часть общей лексики. Даже двум поколениям с разницей лет в десять бывает трудно притираться друг к другу. Эротический язык молодой любовницы героя в «Грибном царе» – последнем моем романе – поначалу непонятен ее сорокалетнему другу.

То есть современный молодой человек не нашел бы точек соприкосновения с Настасьей Филипповной?

– Да, вряд ли у них задалось бы – что в постели, что в общении. Объясниться в любви – и то не смогли бы. Возьмите екатерининский век. Там объяснение в любви скрупулезно упаковывалось в длинную, витиеватую конструкцию. Для контраста перенесемся в двадцатый, в послереволюционные годы. Представьте: пылкий красноармеец подходит к понравившейся ему комсомолке и выдает ей тираду. Думаю, в лучшем случае его изобретательность не встретила бы понимания, а в худшем – комсомолка заподозрила бы красноармейца в старорежимности и донесла… На заре XX столетия был период, как я выражаюсь, «опрощенья», когда отношения наполнялись классовым содержанием. Половой акт помимо прочего нес социальную нагрузку. Логическая развязка плотской любви всегда предполагала появление на свет нового пролетария. Кстати, совпартработники часто женились на дворянках: тогда это знаменовало победу над эксплуататорским классом, своего рода социальное мщение…

Какой стилистики сейчас придерживаются два любящих человека, общаясь друг с другом? Вы не находите, что значения слов девальвировались, и в последнее время люди все меньше обращают внимание на смысл сказанного?

– Нет, конечно. Пусть молодежь не очень-то заботится об ушах собеседника – с возрастом уровень общения растет. Человек начинает понимать, что любовь – это не только «скоротечный огневой контакт», так в «Апофегее» называлось быстрое, украдкой, соитие. Главное не в том, как раздеть партнершу, а в том, во что одеть мысль.

Ну, раньше-то с этим было проще. Почитал Тургенева – и пожалуйста. А кто сегодня служит образцом словесности?

– К сожалению, герои мыльных опер. Причем диалоги для сериалов пишутся, как правило, людьми чудовищно бездарными. Недавно меня угораздило посмотреть фрагмент из сериала, действие которого развивается в XIX веке…

– …«Бедная Настя»?

– Наверное. Человек, мало-мальски знающий эпоху, покатился бы со смеху. Сцена: в комнату вбегает взбалмошная девица, явно чем-то озадаченная, и заявляет: «Граф, я беременна!». Невозмутимость мужчины улетучивается, он меняется в лице: «Я в шоке!» Граф – в шоке, отлично, да?

Я, впрочем, не думаю, что все люди одинаковы. Кто-то и теперь говорит по-тургеневски. Язык – дело социальное: банкиры признаются в любви по-банкирски, чиновники – по-чиновьичьи, военные привносят свою специфику. Я пытаюсь на этом пространстве что-то делать. Например, в театре Сатиры идет моя пьеса в постановке Юрия Житинкина «Хомо эректус». Все персонажи в ней говорят на одну и ту же тему – о сексе, но по-разному. Вкратце сценарий следующий: богатый бизнесмен дает объявление, что ищет супружеские пары для проведения в майские праздники свинг-вечеринки. На объявление откликаются журналист с культурологом, политик с проституткой и коммунист-подпольщик Вася с древком советского флага. Но в итоге из их затеи ничего не выходит и, как это часто бывает у русских людей, все заканчивается спорами о нравственности, разговорами о судьбах России, о продажной политике и смысле жизни.

Меня всегда интересовало то, как говорят люди определенных профессий или рода занятий. Я первый, кто использовал в литературе язык современной российской армии. До меня военных наделяли каким-то совершенно неправдоподобным языком: деревенский паренек излагал мысли так, как и не снилось интеллигенту. Опубликовав в свое время «100 дней до приказа», я познакомил читателя с реальным казарменным жаргоном, естественно, не состоящим из одного мата, как у писателей новой волны. Кроме того, я ввел в литературу язык аппарата. Аппаратчик, признающийся в любви, говорящий о сексе, – это же песня!

– Вас называют пионером эротической темы в постсоветской литературе. Вы согласны с этим?

– Да нет, почему пионер: вранье, что в русской литературе не было эротики. В годы, предшествовавшие революции, тема отношений между мужчиной и женщиной была весьма востребованной. В советскую эпоху, начиная с 20-х годов, секс ушел в глубокий подтекст, тема пола вообще не разрабатывалась, и тем комичнее – и трагичнее – получалось, когда она все-таки прорывалась. О чем бы ни говорили герои любовных романов – а говорили они, как правило, о производстве – страсть рвалась наружу: они обсуждают установку какого-нибудь блока или станка, а читается все как чистейшая эротика..

Я был одним из тех, кто, опираясь на традиции бесцензурной литературы XIX века, попытался вернуть эротику на страницы книг. Тогда разразился нешуточный скандал вокруг моей повести «Апофегей» и статьи в «Иностранной литературе», которая называлась «Об эротическом ликбезе и не только о нем».

Дальше процесс возвращения в русскую литературу эротики принял лавинообразный характер. Этические границы оказались размыты, и в литературу хлынул поток чернушной порнографии. Этому я нахожу лишь одно объяснение: срыванием табу, эпатажем молодые писатели надеялись привлечь к себе внимание. Но факт привнесения в литературный текст нецензурной лексики сам по себе художественным открытием не является. О классе писателя, о его уровне свидетельствует не способность щедро начинить книгу бранными словечками, а умение даже в самой неприличной ситуации подобрать литературный аналог ругательству. Или физиологизму.

Вспоминается, как на одном ток-шоу Виктора Ерофеева – яркого представителя индустрии порнографической литературы – попросили прочитать хотя бы страницу из его книги. Засмущавшись, он ответил отказом. Человеку просто стало стыдно! (Не стало. Поляков хорошо думает о Ерофееве. Или, наоборот, плохо. Но, в общем, тот прочел требуемое вслух – это был абзац из «Русской красавицы. – Прим. С.Е.).

Я считаю, должна быть установлена определенная планка цензуры. Книги, по своему содержанию порнографические, должны сбываться там же, где сбывается другая соответствующая продукция, тогда как эротическая литература, без перегибов, может продаваться в общедоступных точках торговли. Во всех цивилизованных странах распространена подобная система.

– Кто будет определять, на какой высоте зафиксировать планку цензуры, по каким критериям сортировать литературу на порнографическую и эротическую?

– Всегда есть пограничные ситуации, когда сложно определить, что является порнографией, а что – эротикой. Допустим, когда появился Генри Миллер, все единодушно признали в нем порнографа. Сейчас мы уже так не считаем. Отношение к литературе подвержено изменениям, и часто вчерашняя бульварщина на глазах преображается в классику. Ясно одно: барометром должно служить признание нескольких поколений читателей. С полной уверенностью могу сказать, что мода на порнографию 1990-х в России увядает, и уже сейчас читателю, если, конечно, он не озабоченный, это неинтересно.

– Об «Апофегее». В этой повести герои, занимаясь любовью, используют шифрованные определения. Это тоже своеобразный язык любви?

– Да. Действие разворачиваются в Советском Союзе, поэтому мои герои, чтобы возместить отсутствие слов сексуального характера, заполнить образовавшийся вакуум, придумали свой альковный язык. Заметьте, их диалог в меньшей степени состоит из конкретных слов, дающих адекватное обозначение того или иного полового органа, и в большей – из различных абстрактных метафор, пародирующих советские реалии. Вообще чем пара интеллектуальнее, духовно богаче, культурнее, тем сложнее и изощреннее ее речь. Одна игра в эвфемизмы доставляет колоссальное удовольствие, позволяя почувствовать язык во всем его стилистическом многообразии. У примитивных людей, оперирующих двумя эвфемизмами – «пуся» да «норка», такая словесная игра скорее в тягость, оттого интимные места партнера зовутся «эта», «это», «тот». Невыносимо. Или «киска»… пошлость чудовищная! А вот еще – «котик» или «мальчик»…

Да, у вас словечки поярче. Один «выдвиженец» чего стоит!

– «Выдвиженец» народу нравится! Слово придумано не мною, я лишь вдохнул в него новый смысл. Признаться, испытываю слабость смещать прямое значение слова, тем самым придумывая неологизмы. А «щекотун», «запридух» и «убивец» являются народными обозначениями причинного места мужчины, я взял их, что называется, из гущи жизни.

– Эта языковая игра – она крепко связывает людей?

– Безусловно. Крепче телесных уз. Именно это после разлуки вспоминать больнее всего. В «Грибном царе» есть такой герой – Свирельников. Так вот он, уже бросив жену, тем не менее продолжает с ней любовный диалог. На уровне физической близости они уже давно чужие люди, у них свои любовники, свои постели, но в душе-то они остались преданы друг другу. Общие неологизмы, общая языковая игра выдержали разлуку и связали их прочнее, чем общая дочь и совместный бизнес.

Язык в любви – самое интересное. Никакой двусмысленности в этом нет. Если вы не придумываете в постели собственные словечки, не смеетесь, не сочиняете – значит, вы просто не любите друг друга. От любви нам остается, если вдуматься, немногое. В одной моей повести – «Небо падших» – герой пытался сохранить запах героини, но ничего из этого не получалось. Только язык сохраняет все. И вспоминать когда-то очень значимые словечки – горячее и больнее, чем находить любые вещные приметы. Вообще, кроме литературы, ничего стоящего на свете нет…

Сергей ЕРЖЕНКОВ.


 Издательский Дом «Новый Взгляд»


Оставьте комментарий

Также в этом номере:

Правильная газета
Тёти и дяди
Проституция в СССР


««« »»»