Достучаться до небес

В ту осень небо над БАМом, и над Якутией, и над Байкалом, и над Бурятией опустилось особенно низко, приблизилось, притянуло к себе землю, и если правда, что звезды – это дырочки в небосклоне, через которые ангелы смотрят на нас, то были их глаза особенно пристальными, колючими и ледяными.

В ту осень пронесся от края до края, прочертив огненный след, и без сил рухнул в бодайбинскую тайгу то ли метеорит, то ли некто, сорвавшийся с небес. И вздрогнула Земля, и ухнула утробно, и в последнем поклоне полегли деревья, и заполыхали северные сияния в морозном воздухе – заиграли, вспыхнули радуги летними цветами. И долго, долго над необозримыми далями таял истончаясь звук – как будто тысяча шаманов собрались на камлание за тысячу верст отсюда, и сеялось в воздухе их неясное, тревожное, заунывное пение и тонкий плач неясных флейт, и строгий рокот древних бубнов.

Та осень, одетая в виссон и пурпур, багрянец и злато, отражала серебряными водами Байкала дымы и тени, накрывшие Бурятию. Жгли листву, и горьким запахом прощания, расставания – навеки ли? до будущей ли весны? – были пропитаны дали и окрестности. Дым был повсюду: над стылыми пашнями, над трактами, что, уходя за хребты, тянулись в Монголию, над дремотными реками, над притихшими, загрустившими, прижавшимися к земле перед ужасом то ли зимы, то ли вечности жилищами. В сизой дымке тонул Улан-Удэ, и только, демаскируя ландшафт чахоточными красками увядания, горели одежды монахов Иволгинского дацана, шедших в храм на молитву.

Осень, осень! Я бежал от тебя в тот год, как от напасти, а ты настигала меня: то норд-остом в Карском море, швыряя мне в лицо целые пригоршни колючих льдинок во время ночной вахты, то мягким прыжком бросалась мне на плечи на пустынных пляжах залива Терпения на Сахалине, валя навзничь. И я лежал на песке, как отметавший икру лосось, и слушал – то ли глухие удары своего сердца, то ли ропот волн, то ли басы твоих, судьба, барабанов.

Я прятался от тебя на островах амурских проток, в отрытых в полный профиль окопах, и врытые по башни танки, и крылатые ракеты стратегических укрепрайонов шептали мне: все хорошо, и командир не пьян, и часовой не уснул. Но ты, наступавшая осень, презрительно щурилась мне в лицо припухшими глазами китайских пограничников и разглядывала меня в упор через их бинокли, и ныла морзянкой по рации: «…Шшштормовое… шшштормовое… шшштормовое предупреждение…»

И вот настигла меня под Мухоршибирью. Вы знаете Мухоршибирь? О, вы не знаете Мухоршибири…

Здесь – верьте мне, люди, – не сеют и не жнут, но всякий день сыты бывают. Здесь не бреют бороду мужчины, а волосы стригут в кружок, и говор всё степенный, а осанка основательна, и нет лукавства по всей Мухоршибири. Здесь избы просторны, здесь тучны стада и полны житницы – то ли зерна, то ли злата…

В Мухоршибири живут староверы. То есть они еще несколько лет назад не знали, что они староверы. Забыли. По причине всеобъемлющего пьянства, которое, говорят, одно только и может спасти тебя от алкоголизма, осенняя моя родина.

Но вот пришла, подобно пророку, новая председатель-женщина и рыкнула громовым басом на враз оробевших мужичков… И под телогрейками, и под романовскими нагольными тулупами, и под фуфайками, и под – простите, девушки, – исподним что-то дрогнуло у местных и потеплело… И слабость, и немота сковали души новостароверов, потому как женщина, имеющая меру в руке, изрекла: «Ежели который сучий потрох еще разок бельмы зальет – ни пензии, ни трудодня яму не видать, ни жалеза яму на крышу, ни углей зимой, ни овса коню, ни соляры трактору, и да будут мои слова крепки до скончания врямён».

Так было. Но теперь на улан-удинском базаре, где и муксун не в диво, а полупудовый бок осетра на уху стоит столько же, как в Москве банка «Нескафе» (который не «Нескафе»), за молоком, сметаной, яйками да курками знающие люди встают только к пришельцам из Мухоршибири.

Потому что уж там яйцо так яйцо – одно занимает ладонь, а то, что мы называем сливками, там – молоко. То, что мы называем молоком, в Мухоршибири не станут лакать даже коты. Побрезгуют.

То, что мы называем маслом, там – густеющая к вечеру сметана. И все поднебесные дали, от Муйских хребтов и до Кяхтинских трактов, знают – сметану мухоршибирскую покупать только поутру, пока день свеж и незапятнан и росные капли, о боги, боги мои, еще блестят слезинками чистоты и простодушия сквозь горькие, дурманящие, заволакивающие души дымы.

…Перед входом в храмы дацана – то есть монастыря – висят барабаны. Сколько крутнешь барабан враз ослабевшей ладонью, столько грехов с тебя и снимется. Крути – не крути, а держит грех озябшую душу за горло железной хваткой. И лишь соболезнующе покряхтывают буддистские барабаны на пеньковых своих веревках, и поскрипывают, и постанывают, когда чуть колышет их осенний ветерок.

Осень, осень! Вовек мы с тобой неразлучны – и в стужу, и в вёдро…

«Ом мани падме хум. Ом мани падме хум. Ом мани падме хум», – монотонное бормотание завораживает, успокаивает. Шелка пестрят, но не смущают взор. И дети, дети чистотою веры своей, причастностью к тайнам в простоте сердец своих одним видом своим успокаивают больную совесть – всё еще впереди, иди и впредь не греши.

Я крутнул барабан. Я ступил на порог. Заныли, запели половицы, и пепел Клааса застучал в мою грудь.

Кто я? И что делаю я золотой дремотной осенью среди холмов и долин, и источников вод, и в пу’стынях?

Но клацал и клацал затвор фотокамеры. Но бормотали и шептали монахи, и всё сеялись и сеялись над долиной дымы.

«Бурят» значит «брат». Я родом из иных мест, иная кровь течет в моих жилах, но древним забытым ощущением, кожею между лопаток я почувствовал, как шевельнулась у меня на затылке змеею толстая и жесткая коса, как враз сузил балтийские мои глаза монгольский эпикантус, как ударил мне в крылья прямого варяжского носа запах дикой воли, что навеки смешан в русской крови с гарью пожарищ и конским потом.

И сорвало налетевшим вихрем, как кору с заиндевевших дере лютой стужей – наждаком, наждаком, наждаком, – всю тысячелетнюю накипь культур и цивилизаций, политесов и правил.

И смешны мне стали твои науки, Московский университет, и душна пыль хартий твоих библиотек, и тесны пределы твоих аудиторий… Какие-то заблудившиеся гены, атавизмы прожгли мне сердце угольями степных костров, на которых целиком жарят быков. А чай в степях пьют с медом, бараньим жиром и молоком, чтобы не угасал огонь в крови, в звенящих от напора жилах, когда под зимним ветром продрогший ковыль ломается, как стекло. И каменные бабы бескрайних полей, тысячи лет ловящие отзвуки, отсветы и запахи отдаленных жилищ, чуть улыбнулись мне азиатскими своими скулами – понимающе и просто.

Просто я забыл, что скифы были рыжими и голубоглазыми.


Игорь Воеводин

Писатель, публицист, телеведущий. Служил в армии, учился на факультете журналистики МГУ (Международное отделение). Владеет французским, шведским и болгарским языками. В СМИ как профессиональный журналист работает с 1986 года. Фотограф, автор персональных выставок и публикаций в отечественных и международных глянцевых журналах. Путешественник, обошел и объехал всю Россию. Дважды прошел Северным морским путем. Ведёт авторскую программу «Озорной гуляка» на РСН .

Оставьте комментарий

Также в этом номере:

Не верь глазам
В шапке по жизни
Палм Спрингс – рай престарелых киноманов


««« »»»