Деревня Лехнаволок, что под Петрозаводском, лепится нехитрыми своими избами по берегу Онежской губы. Проселок, погост, околица, магазин, домишки, на берегу – баньки да лодки. На девственно чистом снежке, что припорошил лед озера сахарной пудрой, нет следов – ни человечьих, ни волчьих. Все стали ленивы: человек не идет за рыбой, потому что сидеть над лункой – баловство: ловить, считает он, надо сетью, сеточкой. Да наловлено с осени и засолено впрок аж до Пасхи, а там и видно будет – кто ж по нонешним-то временам вдаль заглядывает? Волкам тоже на льду делать нечего, это только в сказках они, волки, хвостами рыбу ловят – это ж когда и было-то? Считай, до электричества ишшо, нониче все умные – по свалкам много чего выкидывают, да и собак, собачек в деревне шибко много развелось, надоть слегка подкорректировать поголовье-то…
Не знакомые с эпосом, волки хорошо умеют считать. И псов считают за добычу – раз те, родственники им, прогнулись под человека и служат ему, пресмыкаясь.
Волки ночами выходят к Петрозаводску. Они кучкуются в перелесках и рощицах, жадно нюхая воздух – пахнет, пахнет, нестерпимо пахнет едой, теплой, горячей: не дает ей замерзнуть горючая кровушка, тесно ей, горемычной, в коридорах вен, в казематах аорт – а ну как брызнуть аленьким на снежок?
Волки далеки от философий, но не чужды поэзии: кто голодал – тот поэт, кто бит – тот пророк… И воют волки в широкоскулое, дебелое лицо таежной луны. И зябко ежатся в ветвях куропатки, и темно-багровым наливаются снегири… Господи, пронеси…
…Она идет по деревне, и моргают ей вслед подслеповатые оконца коричневых карельских домов: ишь, расфуфырилась… Ни стыда, мол, ни совести, семьдесят третий уж, а с кава-а-ле-е-ером, смотри-кась! Да кавалеришко-то, как на грех, хлипкой, перешибешь его соплей, замухортенький кавалеришко-то, да годков ему – всего ничего, ан туда же, цепко впился в рукав шубейки, и не понять деревеньке – то ли ен при ей, то ли она при ем… А в сеточке – ну, в авоське то ись – пять батонов белого да три буханки черного, да чаю индейского, со слоном, пять пачек – куды ж его, опиться, что ли? Да знамо дело, – кумекает Лехнаволок, – знаем ужо, че они тама пьют, ишь, какие гладкие, сладку водочку гонють, гонють ночами, да днями попивают. Тьфу, бесстыжие, нет чтобы позвали когда-никогда, чин-чинарем, да поднесли бы, да угостили бы с припасов барских. Сели бы рядком, поговорили бы ладком… Да нет, не зовут, словно нелюди, одно слово – варяги, пришлые, чужаки. И только вслед странной паре – бормоток, как поземка: «Осподи, помилуй, спаси да сохрани, грех-то какой…»
Галина Юрьевна Никонова поселилась в деревне, как вышла на пенсию. Купила домишко, ну и купила: живи как все… Но с тех первых, важных дней и пролегла между ней и деревней рытвина-чересполосица – не перейти, не переехать: как овраг, глубока, перепахана, как граница, никому первому свой след на полосе той оставлять неохота. А вон, пусть Иван с ей мириться идет, чего ж не Иван-то? А Иван тоже не рыжий, нехай вон Сенька: ему, поди, «серавно»…
А причина нелюбви той, непонимания, неприятия всегда одна – торчащий гвоздь забивают. Ибо не стала Галина Юрьевна стариться да век коротать-доживать, а повела себя – молодым не угнаться. Стала привечать она у себя на подворье тех, кому идти больше некуда: ну бомжей, словом. И такую над ними власть взяла, что они, битые-перебитые, ушлые да вострые, слушаются ее бесповоротно. И пашут, пашут, беспутные, – как на зоне, поди, не пахали. А все, кажись, сиделые: руки загребущие, бельмы завидущие, то и гляди, сцапають да сожруть…
А энта – гляди, не боится лихоимцев-то, татей отпетых, бродяг безродных! Знать, власть ей такая дана – ведьма она, право слово, не к ночи будь сказано, ведьма и есть.
…Утро лишь занялось над Онегой, лишь засинило окошки, посеребренные за ночь инеем, а в доме у Никоновой уже чуть слышное движение. Первой встала рябая бабешка, с виду – катаная-перекатанная, и Крым, и Рым повидавшая. Затеплила фитилек, поставила чайник да села картоху чистить – да ее, картохи-то, почитай, ведро на всю ораву надо. Неслышно, один за одним, поднимаются остальные и по очереди исчезают во дворе… Возвращаясь, охают да хают морозец. Да морозец-то ныне и в Карелии редкость, ему порадоваться бы надо: вот на Колыме, слышь, Петро, на Колыме, говорю, вот где зима-то проклятущая, а тут-ка – разлюли малина…
Хозяйка спит. В светелке ее – икона Богородицы да картина, с «Огонька» еще старого, что читать можно было, вырезанная, – «Гибель»… этой, как ее… ну да, Пампеи. И знать не знает никто, где она, Пампея-то самая, да времена нынче тоже непростые, ох, непростые…
Хозяйке скоро вставать. И как встанет, решать, что вчера недорешили. Оставлять музыканта, что с Питера пришел, кого дети с дому погнали? И жаль его, горемычного: за шестьдесят уже. Да работать он не может, какой с него работник, когда рука поломатая, – а в хозяйстве у Никоновой дармоедов нет. Все работают, все как один, и она во главе, – тем и живы.
Так оставлять – ан нет?!
Тише старается хлебать чай на кухне музыкантишко, съежился, все незаметней старается быть – мол, и места много не займу, и не объем, чай…
Лениво брешут псы во дворе. Гремит колодезная цепь, да звонко режет воздух колун: эх, поутру да по морозцу не в тягость, а в удовольствие всю поленницу перебрать.
– В убытке мы в нонешнем-то году, – хозяйка встала, позавтракала да всех по местам расставила, – восемь гектаров сена погорело: бычка не прокормишь с коровками, а зимой-то какой еще заработок? Только с молочка, что в Петрозаводск возим, и живем. Ты бы там, милый, коли писатель, да прописал бы в газетах… Может, споможет кто: нам бы на всю артель хоть тракторишко какой-никакой, техники бы любой – оно все бы сподручнее-то было…
– Как вы их держите, Галина Юрьевна? Народец-то и в самом деле – оторви да брось…
– А в строгости держу. Вчера одного поколотила: нажрался водки белой, не пойму только – что украл да продал. Никого не боюсь, одна с десятью мужиками справлюсь – они это знают, вот и подчиняются.
– Откуда ж сила-то такая?
– А страху нет, вот и сила. Чего ж мне бояться, все уж, почитай, повидала.
– Говорят, вы людей лечите?
Она взглянула мне прямо в глаза.
– Лечу.
– Как?
– Обыкновенно. Словом.
– Заговоры знаете?
– Да кто ж их в Карелии-то не знает? Только ленивый.
– А от чего лечите?
– А ото всего. Кому ребеночка по моим молитвам Бог пошлет, с кого лихоманку сниму, кто пить бросит – как отрежет, курить-то – уж и не говорю…
– Какой же силой-то лечите, Галина Юрьевна?
Она взглянула на меня еще строже, еще внимательнее.
Помедлила.
– А не знаю какой… Наверно, добрая та сила, раз людям помогает…
Здесь, в Карелии, над такими вещами не шутят. Здесь не в каждой избе бывалый человек согласится обрадоваться чайком, не с каждым станет и говорить. Недаром на земле этой, поздно принявшей православие, так много монастырей, скитов и храмов, словно сила силе противостоит, и замаливает, замаливает то темное, темное, от чего – острой ледышкой по сердцу… Как глянет в глаза тебе старуха у околицы, и не знаешь, пошептала она тебе вслед или нет, а если и пошептала – пути ли, удачи ли пожелала, или наоборот?
Здесь странные знаки да письмена на камнях, здесь то, над чем смеются в городах высоколобые интеллигенты, разлито в воздухе… И уж каждому – свое, в разлитом-то, в растворенном, во взвеси снега, солнца, тени и мороза: лихо ли, благодать ли – поймешь, когда проймет…
Молчат здесь все о таких-то вещах. Но точно знают, что вещи эти – вещественней некуда: смейся, дурачок, да иди, куда шел.
К Никоновой едут да идут. А вот к ней ли идти, или к батюшке православному, или к доктору – решает каждый сам.
…Раскатился над прорубью бас – молит священник Духа Святого снизойти да освятить все воды на грешной земле. Поставь ту крещенскую воду дома – и год, и два, и три простоит, не испортится. Готовятся окунуться в прорубь миряне: кто морж по жизни, кто верует истинно. Каждому и будет: кому – простуда, кому – благодать. Впрочем, чтобы кто на Крещение простужался, искупавшись, – не слыхал. Ах, пить ту воду – не перепить. Сладкая да ледяная – остужает сердце, лечит душу… Эх, яблочек бы к ней райских, молодильных, а то седа борода, да кто-то так и тычет, пихает и сверлит ребро…
Той зимой волки сожрали в деревне половину собак. Проснулась Галина Юрьевна от бешеного лая псов, почуяла неладное, вышла: жмутся псы к ногам и скулят, а на дворе серыми тенями от неверного предутреннего света стоят четыре волка. Молча.
– А ну, чего пришли? – грозно сдвинула брови Никонова. – Пошли, пошли своей дорогой! – И пошептала, пошептала им, и донес ветерок до них слова те тайные, темные да мудреные, что знать и не следует.
И волки ушли.
Игорь ВОЕВОДИН.
Рисунок Кати НАТОПТЫШ.
Полная версия статьи опубликована в журнале “Крестьянка” (www.krestyanka.ru) №11-2008.