“Ужо вам, стукачи!”

Публикуемые здесь главы из романа-хроники рассказывают о тщательной и непрерывной слежке агентов III Отделения за каждым словом и шагом Пушкина.

На Москве вечная неразбериха, толкотня и непротыка.

По Тверской день и ночь катят коляски, телеги, кибитки, экипажи. И заморские дилижансы не в новинку.

Во все горло орут возчики и прислуга. Это народ ко всему привычный и разбитной. Шум свертывается только к вечеру. Улицы пустеют, зажигаются фонари, стихает возня кругом, даже на постоялых дворах.

В казенных питейных домах шумят, спорят и пьют горячительное – дым коромыслом, а люд самый разнообразный: и благородный человек душу отводит, и мелкая сошка, маломочные купцы, чиновники, ямщики и ночные сторожа. Костерят они российскую бестолковую жизнь, говорят порой зло и остроумно – только записывай.

Стучат языками, а жизнь как была каторжная, так и остается – ни радостей, ни удобств, ни добродеяний.

Зато как хорошо в кабаке – мухи не кусают, тепло, светло и всегда уютно.

Торговцы сбитнем, моченым горохом, пышками, пахучими пирожками и разварными яблоками, что снуют по Москве, ничем ровным счетом не отличаются от петербургских – и тут и там везут саженями, и тут и там смачивают их фонтанами вина. Пушкин всегда удивлялся этакой сходственности, впрочем, и отмечал: пошлость и глупость наших обеих столиц одна и та же, хотя и в разном роде… Об этом толковали они вечером с Нащокиным.

Павел Войнович Нащокин устроился поудобней в просторном кресле у окна и любуется другом своим. Он думает с умиленной улыбкой: нет на сей земле человека, которого я так любил бы за богатство натуры и детское простодушие. Сегодня они были в Лепехинских банях, что у Смоленского рынка, и пока мылись, наговорились вдоволь. А теперь у них цыгане – пляшут и поют с таким пылом, с таким восторгом, что все ходуном ходит.

Павел Войнович давний и страстный поклонник цыган. В его доме они живут вольно, как в таборе. Про все на свете может позабыть Нащокин, когда льются эти степенные песни и звучат шелковые цыганские голоса.

Проникательно поют. Рвутся у цыганок молодых наружу душа их и плоть, и свежие груди ходуном ходят. И кажется Пушкину, будто святые ангелы отверзли пред ним горние врата. И сам он весь становится легкой пушинкой, ноги рвутся в пляс. “Прямо ангел святой этот просторно сидящий Пушкин, – думает Нащокин, – или дух”. И через много лет, а не только теперь Нащокину явится дух Пушкина, станет даже стихи диктовать.

Спелись они с Далем, отчаянным спиритом. У них кружок образовался. С духами беседовали посредством столиков и тарелок с укрепленными на них карандашами. Писалось вначале как-то неясно, буквами, разбросанными по всему листу, то крупными, то мелкими. Раздавались стуки в столе, вокруг которого сидели спириты.

Спрашивали: “Кто ты?” Стучавший отвечал: “Я дух Пушкина с набережной Мойки”.

Однажды на Страстной неделе Великого поста было спрошено у Пушкина: “Сашуля, а ты можешь нам еще явиться хоть бы легкой воздушной тенью?” Он внятно ответил: “Могу, соберитесь так же в четверг, завтра, и я к вам приду”.

В условленный день собрались – туча народу, зала просто захлебнулась. И фискалы затесались. Ждали Пушкина, однако в тот день никто не пришел.

После как-то опять собрались вечером и стали писать. Первый спрошенный дух – “кто пишет?” – тихонько матернулся: “Пушкин, вашу мать!”

“Отчего ж ты в тот раз не приходил?”

“А вы раззвонили на весь город, Третье Отделение вас взяло на заметку. Но я толкнул Нащокина, хотел предупредить, когда он шел к заутрени, и посмотрел ему прямо в глаза. Вольно ж ему было меня не узнать!”

А в III Отделении собственной Его Императорского Величества канцелярии – не пляшут, там читают, и ложится на стол донесение: “Секретно. Чиновник 10-го класса Александр Сергеев Пушкин 11 числа сего месяца из Санкт-Петербурга прибыл и остановился в доме г.Нащокина, что в Воротниковском переулке, за коим по указанию моему учрежден сей же день секретный полицейский надзор. Обер-полицмейстер Москвы – начальнику III Отделения”. Быстрым глазом пробегает Леонтий Васильевич Дубельт донесение. Сидит он в просторном кабинете за столом, заваленным бумагами, в обычном своем форменном мундире с орденами.

Мягкий ковер со сценой охоты на леопарда, мебель красного дерева с пламенем, люстра в виде темно-зеленого таза из золоченой бронзы, стены тяжелого густого синего цвета, воинская геральдика со вздыбленными жеребцами и скрещенными копьями – все, что видят глаза в этом кабинете, настраивает на особую значительность дел, стекающихся сюда. Все медвежьи углы империи рапортуют о себе.

Дубельт работает до полного изнеможения, прочитывает десятки бумаг, подвергает их разбору и обработке. Он пишет приказы, следит за царствующей тишиной в столице и во всей остальной России. Ему кажется, что он один противостоит дурным нравам в народе.

Души не чаял в своем любимце генерал-адъютант Бенкендорф, тот самый, что посоветовал царю для устрашения повесить пятерых декабристов – Рылеева, Пестеля, Муравьева, Каховского, Бестужева-Рюмина. Александр Христофорович Бенкендорф считает Дубельта человеком ангельской доброты. Вероятно, в тайную полицию и в самом деле по большей части идут служить люди самые добрые, самые милые и похвально трудолюбивые. Одно только вызывает странное недоуменье: отчего так и прет, так и выплясывает из них особенность их профессии? Бывает, вдруг тянет запашок.

Замысловатый, пронырливый и дьявольски мудрый Жуковский, желая на всякий случай иметь в Леонтии Васильевиче покровителя, безо всякого усилия написал очень чувствительные стихи по случаю:

Быть может, он не всем угоден,

Ведь это общий наш удел.

Но добр он, честен, благороден,

Вот перечень его всех дел.

Прочтя такое, язвительный Пушкин не удержался: “Ну, спел ты ему, Вася, ну, спел на рысях!”

И Жуковский виновато потупился. Что касаемо честности и благородства, почтенный пиит погрешил противу истины. К слову сказать, была у Леонтия Васильевича и еще одна слабость, вернее, даже страсть. Ей он покорялся безропотно. И куда улетучивались его административная отвага, его уверенность в себе, его решительность и дерзость, передававшиеся ему от матери-испанки, похищенной в свое время отцом Дубельта прямо из королевского дома Медина-Челли! Что там творилось в его душе, запрятанной в голубой мундир, не могло быть известно самому искушенному сыщику.

Что-то над ним веяло, накатывало, куда-то тащило.

То был дар Аполлона, дар небес. Во всем теле генерала полиции что-то передвигалось. Какая-то скорбная перестройка шла, резвились в нем вольные бесы. Физиономия, в которой волчье соединялось с лисьим, одушевлялась и все более походила на что-нибудь вполне человечье. Ему, генерал-майору, начальнику штаба жандармов, начинали являться стихи. Потом многие жандармы тоже в стихах кое-что сочиняли. Но поэзия не была единственной слабостью Дубельта. Он, как рассказывали очевидцы, безутешно рыдал, глядя на картину художника Брюллова, изображающую распятие Спасителя. Унять его в эти минуты никто не мог.

Еще Леонтий Васильевич питал большую слабость к полногрудому женскому полу. Женщин он считал существами почти волшебными, и время, потраченное на утехи, не считал потраченным зазря.

Цыганка Соня допела свою песня. Все гости повскакали со своих мест, стоя чествовали славную певицу, щедро дарили ее деньгами.

Больше всех раскуражились князь Дадиани Александр Львович, дальний родственник Пушкина, штабс-капитан, впоследствии разжалованный за должностные преступления, и полковник Спечинский Владимир Николаевич. Они так затискали Соню, что Пушкин бросился ее выручать, еле отбил девушку, осуждая их незлобливо за солдатскую назойливость.

А когда сели за стол, Спечинский сделал Пушкину такой подарок, от которого тот ошалел. Сидел несколько минут с открытым ртом, а после бросился горячо целовать полковника.

Оказалось, что, будучи в Ревеле, Спечинский служил в одном полку с Фаддеем Булгариным и знал его как облупленного – он и рассказал Пушкину о разжаловании Фаддея в солдаты, о его постоянных запоях, о полнейшем нищенстве и краже шинели у камердинера. Такого драгоценного материала Пушкину не попадалось давно. Он помирал со смеху и запоминал подробности так, как мог запомнить только один человек на всем свете – белый человек, слегка подкопченный черной сажей Ганнибалов. Пушкин использовал рассказ Спечинского в статье “Несколько слов о мизинце т.Булгарина и о прочем”. Сатирическая схема биографии Булгарина, изложенная Пушкиным в журнале “Телескоп”, подкосила старейшего шпика III Отделения. Начало его биографии Пушкин излагал так: “Глава первая. Рождение Выжигина в кудлашкиной конуре. Глава вторая. Первый пасквиль Выжигина. Глава третья. Ваше благородие! Дайте похмелиться.”

В общем перо Пушкина погуляло, покуражился Александр Сергеевич за все доносы, фискальство и подлости Фаддея Булгарина. Уж очень сильно старался Фаддей, весь свой ум истощил, чтоб тщанием заслужить благодарность властей, и получил от господина Ф.Косичкина по полной оплеухе. Псевдоним этот ни для кого не был темным.

Вскочил засидевшийся Пушкин и теперь уже сам крепко обнял Соню, расцеловал ее и тут же запрыгал перед Нащокиным на одной ноге, состроил ему козью морду и проказливо, таким фальцетом затянул:

Сучок переломленный

За платье задел,

Пастух удивленный

Всю прелесть узрел.

Среди двух прелестных

Белей снегу ног

На сгибах чудесных

Пастух то зреть мог,

Что скрыто до время

У всех милых дам,

За что из Эдема

Был выгнан Адам…

Нащокин растроганно обнял Пушкина за шею, чмокнул в одну щеку, в другую – утешитель мой, радость моя! Теперь ужинать. Общенье с Пушкиным всегда для Павла Войновича высокое наслажденье жизни. Нащокинский каменный двухэтажный дом в Воротниковском переулке с десятью большими окнами поверху и деревянным мезонином, в котором по обыкновению живет приезжающий к другу Пушкин, для поэта – настоящая отдушина. Он здесь ото всего отдыхает – от надзора и цензуры, от Булгарина и “Северной пчелы”, от сплетен, толчков и оскорблений, от светской жизни скотского Петербурга. Здесь ему отрада – пей да гуляй. Автор “Тарантаса” талантливый Соллогуб считал, что Пушкина душат не литературные враги, а Среда, над которой не мог он не чувствовать своего превосходства. Пушкин был почти постоянно униженным и по достатку, и по своему ничтожному значению в аристократической сфере, к которой он почему-то имел непостижимое пристрастие. Здесь с Нащокиным он был прост как дитя.

Но видели Пушкина и на петербургских балах в двубортном жилете, с откидными не накрахмаленными воротниками. Отмечали, что он пренебрежительно относится к некоторым светским условиям, не следует моде и ведет себя вызывающе, говорит всегда отрывисто, едко. А если удачно скажет вдруг колкую эпиграмму, то тут же и зальется своим звонким, добродушным, детским смехом, выказывая два ряда ослепительно белых зубов. Знали о постоянных карточных проигрышах Пушкина. Проигрывал Александр Сергеевич, как все люди, нуждающиеся в выигрыше. А уж сколько у него было врагов и завистников, которые не давали ему покоя и уязвляли, как могли, его раздражительное самолюбие! Более все старались братья-литераторы.

Науськивали таковых умельцы из III Отделения.

Скрипело перо многоопытного писаки Фаддея Булгарина. В штате агентов и шпионов высоко возносился плодовитый драматург Виковатов. Все свои слабые дамские силы вкладывала в сыскное и доносительское дело писательница Екатерина Наумовна Пучкова. Штат III Отделения был разнолик.

Дипломаты, камер-юнкеры, литераторы, флигель-адъютанты, офицеры, дворянство, люди образованные и малограмотные, из тех, что терлись среди лакеев и поваров, – все шли в дело, работали на сыскное отделение. Доносили на Пушкина агенты всех рангов, сортов и разрядов, скалили зубы и старались вовсю. И Пушкин их втянул за собой в грядущие времена.

От доносителей не осталось ничего, кроме фамилий и имен в агентурных папках. Ну что вам, к примеру, скажут такие фамилии – Илья Ангилеевич Попов, Александр Саввич Лефебр, Оскар Венцеславович Кобервейн, Екатерина Алексеевна Хотянцова? Хотя последняя была женой придворного актера. Ну и что? Ну, писали все они письма, доносы, докладные записки, старались для властей. Усердствовали, как шлюха, которой уплатили вперед. Старались со тщанием отменным. Локателли доносил по-французски, Карл Матвеевич Фрейганг по-русски, некий Гуммель – по-немецки. А вредный и опасный, коварный и гульливый Пушкин, на котором все они грели руки, куролесил, дерзил сильным мира, играл ночи напролет в карты, посещал вертепы, а утрами строчил стихи, отсылал в журналы и в ус не дул, что сам Бенкендорф, вся сеть его агентов, император Николай I и присные его, все эти архангелы, добровольцы, ретивые служаки следили за каждым его шагом.

Любимец начальника канцелярии III Отделения фон Фока агент Локателли без помарок строчил: “Уверяют, что Император соизволил простить знаменитому Пушкину его вины, в которых этот молодой человек оказался в царствование его Благодетеля, покойного императора Александра. Говорят, что Его Величество велел ему прибыть в Москву и дал ему отдельную аудиенцию, длившуюся более двух часов и имевшую целью дать ему советы и отеческие указания. Все искренне радуются великодушной снисходительности Императора, которая, без сомнения, будет иметь самые счастливые последствия для русской литературы. Известно, что сердце у Пушкина доброе, и для него необходимо лишь руководительство. Итак, Россия должна будет прославиться и ожидать для себя самых прекрасных произведений его гения”. Фон Фок читал и думал: “Доносчик, а вот ведь отмечает в своем фискальном писании и доброе сердце и поэтический гений своего подопечного”. Фок усмехнулся: “Надобно щедро поощрить этого Локателли”. Затем Фок добродушно открыл папку с надписью “Разные слухи и толки”. Он стал читать донесение агента, которого дальше прихожей, видимо, не пускали: от его фискальной записки так и несло овчиной, сивухой и мерзлыми дровами. Но Фоку все годилось. У него ничто не пропадало, не пылилось, не заветривалось. “Пушкин! известный уже сочинитель, который, невзирая не благосклонность Государя, много уже выпустил своих сочинений! как стихами, так и прозой!! колких для правительствующих, даже и к Государю! Имеет знакомство с Жулковским!! у которого бывает почти ежедневно!!! К примеру вышесказанного, есть оного сочинение под названием Таня! которая будто уже напечатана в Северной Пчеле!! Средство же имеет к выпуску через благосклонность Жулковского!!” Слыхал он звон, да не разобрал…

Жулковский! В одном этом агентурном сообщении – вся Россия. Сам Пушкин тоже отлично знал правила игры, а потому и писал Бенкендорфу: “Генерал!.. Никогда в сердце своем не забывал я благосклонности – смею сказать – совершенно отеческой, которую оказывал мне Его Величество, никогда не истолковывал я в дурную сторону и тот интерес, который всегда Вам угодно было проявлять ко мне…” Хитрюга, что тут скажешь, однако и Фок понимал установку царя: надобно расположить к себе человека, занимавшего в России такое громадное положение. Спрятать его в мешке Петропавловки или в Шлиссельбургскую могилу – нет ничего легче. Но что лучше – приручить льва или любоваться его роскошной шкурой?

Вот и будем приручать полегоньку, зная доверчивость поэта, его впечатлительность, его стремление жить весело и широко.

Фон Фок еще раз перелистал досье Пушкина. Оно открывалось вопросительной записочкой графа Бенкендорфа: “1-е. Какой это Пушкин? Тот ли самый, который живет в Пскове, известный сочинитель вольных стихов? 2-е. Если не тот, то кто именно, где служит и где живет?”

Генерал Скобелев отвечал, что это тот самый Пушкин.

Затем шло дело за нумером 62: “О дозволении сочинителю Пушкину въезжать в столицу”.

Дальше следовали аккуратно подшитые педантичным фон Фоком различные уведомления, позволения, рассмотрения, манускрипты и стихи, вызывавшие у монарха законные гнев, вражду и негодование. Правда, градус значимости Пушкина поднялся вверх. В бумагах генерала Бенкендорфа он уже именовался так: известный по отечественной словесности Стихотворец Александр Сергеевич Пушкин. Именно так: Стихотворец, с заглавной буквы. Часто на стихах Пушкина Бенкендорф делал пометку: высочайшего соизволения на публикацию не последовало, возвратить Пушкину с тем, чтобы переложил бы некоторые места, слишком тривиальные.

Директор канцелярии III Отделения фон Фок читал донесение о том, что Пушкин на балу у французского посланника сказал фразу, которая облетела весь Петербург: “Хорошая шлюха лучше плохого царя”.

Сказано было хлестко, нет спору. В III Отделении знали: Пушкин может словом своим всадить так, что дух сопрет. Важно место и время, когда сказано. А в повтореньи сия истина уже не так и смешна. Ведь нельзя же сказать, что хороший завтрак лучше дурной погоды… “Найти меры к обузданию” – так написал царь на этом донесении, легко сказать, а сделать-то что? Вызвать, распечь, предупредить? Не поможет. В отличие от рыхлого, ленивого, развратного Бенкендорфа и вычурного щеголя Дубельта, фон Фоку горячий, открытый, добрый Пушкин – умница и безрассуда – нравился. Хотя по службе этого никак Фоку не полагалось, он подсылал к поэту девиц и дамочек, литераторов и других агентов, чтобы знать все оттенки его мыслей и настроений. И знал.

К чести Фока, изучил он Пушкина и в самом деле неплохо. Вот он читал донесенье: “Пушкин-автор в Москве всюду говорит о Вашем Императорском Величестве с благодарностью и глубочайшей преданностью: за ним все-таки следят внимательно”.

Все-таки следят… Вот где собака зарыта. Он об этом знал. Пушкина знать надобно. Это такой лукавец, он любого доку проведет и надует. У иного лукавство коварное, во зло направленное, умышляющее вред причинить другому. Иное дело – Пушкин. Его лукавство детское: поиграй-отдай! Ни лживости, ни притворства. Вот он будет всюду хоровод водить: я хочу примириться с правительством, с царем, готов дать подписку, я ничего плохого не сделаю, не буду перечить общепринятому порядку, вредного не напишу. Он пошлет письма Жуковскому, Катенину, Дельвигу. В полиции их прочтут, доложат: Пушкин очень исправился! Как бы не так. Это значит: насиделся в деревне, хочу немного поотдохнуть, хочу окунуться в светскую жизнь, чтоб обо мне немного забыли, ослабили надзор.

В донесении еще приписка Государя: “Кстати, об этом бале. Вы могли бы сказать Пушкину, что неприлично ему одному быть во фраке, когда мы все были в мундирах, и что он мог бы завести себе по крайней мере дворянский мундир; впоследствии в подобном случае пусть так и сделает”. Леонтий Васильевич Дубельт предложил Бенкендорфу, на его взгляд, верное средство для обузданья веселого Пушкина – вызвать в нем уныние и нравственную слабость, а потом уже его можно будет прижать как следует… созвать срочно верных борзых – Булгарина, Греча, пусть тиснут на Пушкина кляузу, чтоб ему в ноздри потянуло. Для полиции эти писаки были людьми достойными, верными, патриотами истинными. Для Пушкина – нечисть. Он их и называл: “грачи-разбойники”.

Булгарин свое дело тоже знал, раз царь просит – надобно расстараться. Ведь не зря же ему царь ко дню рожденья преподнес перстень с бриллиантом.

Булгарин вызвал к себе Войкова, пообещал хорошие деньги. Тот сел за стол и тут же настрочил на Пушкина эпиграмму:

Я прежде вольность проповедал,

Царей с народом звал на суд,

Но только царских щей отведал -

И стал придворный лизоблюд.

Докладывали агенты: “Я льстец?! – вскричал словно ужаленный Пушкин”. Придворный лизоблюд… Вот сволочь. Все с ног на голову. Да, поистине беда стране, где раб и льстец одни приближены к престолу… И всякая сволочь – тоже приближена…

А задача для полиции была решена: Пушкина по носу щелкнули, из себя вывели.

– Милостивый батюшка, Александр Сергеевич, вам больше по нраву тригорские барышни, вы там всю жизнь проводите. А я вам так, для ночного баловства. Что с меня взять – дворовая девка…

Вспомнилась ему вдруг Ольга Калашникова – отца простого дочь простая. И их разговор память его сохранила почти дословно. Еще не подводит – подумал он удовлетворенно.

– Ну вот, Ольга, и ты меня тоже осуждаешь, мало на мою голову судей и воспитателей! А ведь я тебя люблю, вот те крест! И может быть… И может быть, как никого еще не любил…

Утром Пушкину принесли письма из Петербурга. Одно было от Жуковского. Шутливое, дружеское: “Не сердись на меня, что я тебе так долго не писал, что так долго не отвечал на два последние письма твои. Я болен и ленив писать. Ты знаешь, как я люблю твою музу и как дорожу твоею благоприобретенною славою, ибо умею уважать Поэзию и знаю, что ты рожден быть великим поэтом и мог бы быть честью и драгоценностью России. Не просись в Петербург, оставайся в деревне, пиши для славы, не напоминай о себе, не пиши ничего против порядка и нравственности.

Что-то твой Левушка болтает про твою связь с крепостной девкой, сии слухи не в твою пользу. Это уж здесь не тайна. Пиши Годунова и подобное: они отворят дверь свободы. Прости, обнимаю тебя. Жуковский”.

Пушкин отложил письмо и громко выругался. “И что за язык у моего брата! Мелет как ветряк. Сколько раз предупреждал: обо мне никаких разговоров ни с кем не веди. Нет! Будет болван этакий и пустобрех похваляться братом, а шишки на мою голову посыплются. Дурной, распущенный язык”. Он взял в руки второе письмо, Депеша от Бенкендорфа. Неприятное колотье прошло по телу, вскрывать письмо не хотелось, словно чувствовал, что там пакость. Все же вскрыл. И прочитал. Главный начальник III Отделения генерал Бенкендорф писал: “Милостивый государь Александр Сергеевич! Его Величество остается в полной уверенности, что Вы будете благоразумны и употребите все отличные способности Ваши на передание потомству славы нашего отечества, передав вместе бессмертию имя Ваше. Государь Император озаботился внезапным сообщением от Псковского градоначальника, что Вы будто имеете намеренье жениться на своей крепостной крестьянке Ольге Калашниковой. Его Величество при сем известии заметить изволил, что странен ему был бы такой поворот в судьбе Вашей, когда б действительно имел место, то Его Величество стал бы поелику возможно противодействовать осуществлению этого плана, дабы не повредилось бы от Вашего поступка Вашему поэтическому гению.

С совершенным почтением имею честь быть Ваш покорный слуга А.Бенкендорф”.

Пушкин от такого оборота его личных дел оторопел. Какое право у них так низко судить о нем? “О, как они все заботятся о жизни моей! Как тщательствуют о моей нравственности! Им, конечно, лучше ведомо, что мне вредно, что к пользе. Ну да, я для них Онегин, человек без сердца. Вредный во всех отношеньях… Они это чуют и потому ведут свой секретный полицейский надзор. Сатанинское сонмище!”

Пушкин пожал плечами, усмехнулся и вдруг дыхание его участилось, сердце, как кузнечик в поле, прыгнуло. Он схватил перо и записал:

Один в рогах с собачей мордой,

Другой с петушьей головой,

Тут выступает остов гордый…

Там рак верхом на пауке.

Там череп на гусиной шее

Вертится в красном колпаке,

Там мельница в мундире пляшет…

Шеф жандармов нам пальчиком грозит? Да?

А фрейлина с тарелки – шарик ему в глаз!

Григорий АНИСИМОВ

“Стукач – тот, кто бьет во что-то, колотит по чему-то, ударяет звучно, слышно… Стукотня – частый, продолжительный, докучливый стук” (Даль).

Стукач – то же, что доносчик (Ожегов).


 Издательский Дом «Новый Взгляд»


Оставьте комментарий

Также в этом номере:

Анатолий Чубайс выполняет роль регента президента
ПЛЕТЕНАЯ МЕБЕЛЬ – ДЕЛО ВКУСА
Ешьте бутерброды правильно
БЮДЖЕТНЫЕ СТРАДАНИЯ
НОВЫЕ БЕДНЫЕ НА РЫНКЕ ТРУДА
ТЕЛЕВИДЕНИЕ ДОЛЖНО БЫТЬ СВОБОДНЫМ. НО НЕ ОТ ОБЩЕСТВА
ГЕНЕРАЛ ЛЕБЕДЬ И СУДЬБА ОППОЗИЦИИ
О ЧЕМ ДУМАТЬ ДУМЕ, КОГДА В СТРАНЕ ГЛУБОКИЙ КРИЗИС
МАЛЕНЬКАЯ, НО ГОРДАЯ “РЕСПУБЛИКА АПАРТЕИД”
ОТ “МОСКВЫ” ДО САМЫХ ДО ОКРАИН…
ЗВЕЗДНЫЙ КОНСТРУКТОР БОРИС ЗОЛОТОВ
КАК ИЗБАВИТЬСЯ ОТ АДЕНОМЫ
ЗДОРОВОЕ ПИТАНИЕ ОТ “МЕЛЬКОМБИНАТА В СОКОЛЬНИКАХ”
ПРОТИВОРЕЧИВАЯ АРИФМЕТИКА


««« »»»